КОМУ-ТО ВЕНЕРА
УРБИНСКАЯ, А КОМУ-ТО КИШКИ В БАНКЕ
Встретил меня Иван Глазунов в своей мастерской в Брюсовом переулке,
дышащей красотой, старинностью и традицией: мольберт,
деревянная скамья, на кресле лежит волк, на стене – распятый
Иисус, в книжных шкафах старопечатные энциклопедии,
рукописи, карты. И само это пространство красноречиво вещало
о человеке тут трудящемся, поэтому удивиться тому, что перед
нами художник, читающий на ночь челобитные царю, собиратель
древнерусских вещиц, нарядов, увлечённый исследователь
старины и загадочной символики наших предков, отец большого
семейства, конечно, можно было, но только игнорируя все
окружающие предметы, вторившие своему хозяину. Разговаривали
мы с Иваном Ильичём о том, кто действительно актуален в
современном искусстве, о возросшей роли РПЦ, новой русской
идее, о его знаменитом отце и о том, что он хочет найти в
Иране.
– Иван Ильич, как появилась любовь к русской теме? Она
претерпевала с возрастом какие-то изменения или, наоборот,
всё это время оставалось незыблемой?
– Мне трудно о себе говорить. Катрин Денёв, если не
ошибаюсь, в одном из интервью сказала: «долго говорить о
себе может только дурак». Наверное, есть какая-то
закономерность: сначала ты повторяешь за родителями, потом
сам что-то изучаешь, читаешь... Я никогда для себя не ставил
задачу жить русской темой. Не получится русской темой жить
от ума, её надо стяжать, присвоить себе, что ли... Когда мне
было 20–25 лет, я много ездил на Русский Север. Езжу и
сейчас. В детстве, конечно, родители возили меня: в Суздаль,
Троице-Сергиеву лавру, Крым, Кавказ, школьная летняя
художественная практика в Мурманске – как кадры из кино,
мелькают детские картинки в памяти...
В Вологодскую же область я поехал сам, когда поступил в
Суриковский. Мне хотелось на этюды, в глухие места, где
можно что-то найти из старинных костюмов, прялок... Cевер
меня просто ошарашил, захватил целиком. Пейзажи, старинные
названия деревень, ширь, свобода, люди, которые встретят,
оставят ночевать... За эмалированной посудиной с морошкой и
грибами (привычное северное угощение) хозяйка дома, которую
ты никогда раньше не встречал, расскажет тебе всю свою
жизнь, своей семьи, соседей. Мне эти рассказы о войне,
революции, судьбах человеческих дали много больше, чем все
школьные уроки, прочитанные книжки, пусть даже очень важные
и хорошие. Тогда я застал ещё стариков, которые помнили
семнадцатый год. То, что я понял там тогда, сложилось в
понимание Родины, России… В советское время был такой образ
России: тюлевые кокошники в ансамбле «Берёзка», матрёшки–
балалайки – образ клюквенной, сувенирной России , который я
терпеть не могу. И Север меня в этом укрепил. Там нельзя
соврать. Одна из первых моих работ – северный пейзаж,
Северная Двина, дали. С осторожностью отношусь я к сюжетным,
историческим картинам, к сожалению, если художник берётся за
такую тему, бывает, что возникает какая-то фальшь, некий
стандартизированный духовный образ. А бывает такое
гениальное проникновение в суть, в историю, как у Нестерова
в картине «на Руси». Абсолютная правда. Нестеров жил среди
этих людей, чувствовал их, любил и понимал, был одним из
них.
– Одна из самых известных ваших картин «Распни Его». Какая
история этой картины и её размещения в храме Христа
Спасителя?
– Уже много времени прошло, это был мой диплом в Суриковском
институте. Конечно, для меня это был серьёзный этап,
важнейшая тема, которую мне хотелось сделать. Я учился в
мастерской портрета у отца и там была такая установка:
старые мастера, классическая картина – то, без чего художник
не может творчески вырасти, созреть. И мне моя картина
мыслилась в контексте художников академического и до
академического времени. Тогда эта большая работа, большая
картина делали меня, формировали. Знаете, как говориться: ты
делаешь картину, картина делает тебя. Я писал её год. В тот
год существовало только это, огромный холст тебя забирает,
всё остальное затихает, уходит на второй план. Бесконечный
поиск ракурсов, срезов, рисование рук, приглашение
натурщиков... Чем больше холст по размеру, тем больше ты
погружаешься в картину. Большой холст требует физических
усилий. Такое погружение, участие всех твоих физических и
душевных сил даёт тебе возможность приблизиться к такой
великой, страшной и судьбоносной для человечества теме, как
Распятие...
Рождается идея, потом она должна воплощаться. И вот здесь
важна школа. Чтобы на профессиональный путь встать
существуют уже исторически отработанные навыки, приёмы. В
сложной, многофигурной композиции ты должен знать каждого
персонажа, его судьбу, найти его образ. Кстати, этим русская
школа стала отличаться от своей матери, итальянской школы.
Итальянский художник мог пригласить соседку и сказать: «Ты
будешь сегодня Мадонной». И писали красиво лицо, вписывая
его в холст. Потом звали соседа с бородой: ты будешь апостол
Павел. И с одной бородой может быть несколько персонажей в
картине. Художников тогда интересовала игра формы. У нас
телевидение, кино, 3д, 5д... А они искали ощущение
пространства в холсте, и после эпохи иконы людей изумляло
то, как художники прорывали стены, создавали глубину,
перспективу. Их творчество стало воспеванием воспевание
зримого мира. А в XIX веке появилось другое направление,
другой путь, появилось погружение во внутренний мир
персонажа. Условные персонажи и образы стали уточнёнными,
конкретными. Стала важна натура, деталь. Любая картина
передвижников, например, это натура. Суриков искал своего
юродивого для «боярыни Морозовой» на улице, тёр ему ноги
водкой, так как он ходил босой.
– Как оцениваете современное искусство?
– Для многих сейчас, и я из их числа, самое современное
искусство – это Караваджо, Брейгель, Босх, Нестеров,
Суриков, Андрей Рублёв.... Там вечные сюжеты, смыслы, ответы
на наши вопросы и высочайшее мастерство. Глядя на полотна
этих художников, мы становимся их собеседниками. Для нас
перестают существовать границы времени, а вопросы, темы всё
те же, вечные. я счастлив, когда вижу людей, стоящих в
очередь под проливным дождём в галерею Академии Венеции, на
Дюрера во Франкфурте, очередь в Третьяковку на Серебрякову
или на голландцев в Пушкинский. И я никогда в жизни не видел
очередей на выставки так называемого «современного
искусства». Всё, что кроется под терминами «современного
искусства»: актуальное искусство, поп-арт, концептуализм и
т.д., разнообразное множество других – это всё, в моём
понимании, просто от лукавого... Есть просто искусство, как
высокое понятие проявления человеческого духа, как желание
человека приблизиться к замыслу Творца, увидеть красоту,
гармонию, любовь в простых, привычных вещах, и это тоже
приближение к Богу. Художник творит, не разрушает, в любом
произведении искусства должна быть основа, стержень, любовь.
А всё остальное можно назвать как угодно: бизнес, пиар,
ненависть или просто пошлость. То есть то, что не имеет к
искусству никакого отношения.
– А что это? Вырождение?
– Я скажу, что это узкоклановая затея, интересная по
каким-либо причинам узкому кругу людей. Люди, конечно,
собираются вместе по своему мироощущению. И кому то важно
смотреть на Венеру Урбинскую, а кому-то на силиконовые кишки
в банке. Под эту банку можно подвести табличку с любым
письменным умозаключением, какой-нибудь псевдо
искусствоведческой проповедью. Не знаю, на кого это
рассчитано, но знаю, что в этом есть зло и большой вред.
– Сейчас резко возросла роль православной церкви, на
государственном уровне формируется новая русская идея. В
связи с этим много споров в обществе, как вы к этому
относитесь?
– И слава Богу, что формируется. Значит, срабатывает чувство
самосохранения.
– Но что это за идеи? Попытка вернуться к Святой Руси? Или
нечто, адаптированное ко времени?
– Святая Русь осталась градом Китежем. Для абсолютного
большинства мыслящих людей и у Святой Руси будет много
разночтений. Очень легко сказать, что мы на неё должны
ориентироваться. Трудно быть похожим на неё, её создавали
те, кто жил задолго до нас, наши далёкие родственники.
Долгое время «Святая Русь» была не аллегорией, не понятием,
а действительной живой бьющейся жилой истории, создаваемой,
например, русскими святыми. Вот сейчас 700-лет преподобному
Сергию. Его ученики строили в северных лесах монастыри.
Становясь святыми, своими подвигами, своим примером
пробуждая огромные силы в народе, эти люди созидали великую
страну, которая до сих пор живёт их наследием. И со всеми
разночтениями идея эта очень живая и живучая, ничто не
способно её убить. Такой страшный XX век выпал нам с
лагерями, с государственным атеизмом, но она и тогда не
умирала и сейчас живёт с новыми силами. И её поддерживает,
наверное, личная ответственность каждого верующего человека,
который живёт сейчас.
– Не приведёт ли эта поддержка к тому, что останется форма
без содержания?
– Ну, это вековечный вопрос... Но форма всегда нужна для
того, чтобы поддержать чистоту содержания. Форма вообще
всегда нужна, если её отменить, содержание тут же уйдёт. И,
кстати, я считаю, что традиционные ценности это форма
самосохранения.
– Сложно быть сыном знаменитого Ильи Сергеевича? Чему вас
научил отец?
– Начиная со школы, я чувствовал предвзятое отношение ко
мне... Всегда так, если твои родители такие известные
личности. Кто-то, не зная тебя, уже расположен к тебе
слишком душевно и хорошо, а кто-то – наоборот. С детства я
привык с этим жить. Думаю, во многом это научило меня
разбираться в человеческих отношениях, в людях, и это тоже
неплохо. И, в конце концов, всё равно встаёт вопрос, кто ты
сам есть. Мне часто говорят: «Ты продолжатель дела отца».
Так можно сказать, если бы я был продолжателем дела отца,
наследуя фабрики, заводы, как это было в старых купеческих
семьях. Но каждый художник должен быть личностью отдельной и
самостоятельной, особенной. И я не знаю, как соответствовать
фамилии или не соответствовать ей, и как я должен это делать
и как не должен. И вообще всё развивается по законам и
правилам, придуманным не нами. Мы с отцом очень разные и
одновременно у нас с ним много общего. Он любит Петербург, я
люблю русский север, но оба мы любим Италию. Он любит
русский ампир, я люблю Нарышкинское барокко, но оба мы любим
древнерусскую икону. Он выбирает из барочной музыки
Альбинони, а я выберу Пёрселла, он будет слушать всенощную
Рахманинова, а я знамённый распев, но вместе мы будем
слушать Хованщину или Град Китеж. Я многому научился у
родителей, многое от них во мне укоренилось и прижилось.
Отец был иной раз беспощадным учителем, мог и разнести. Я
благодарен, что он научил меня концентрировать свои силы,
внимание, и пусть даже мне казалось в детстве, что он делал
это жестокими способами. У него была такая система: по
субботам он проводил «встряски». Давал какие-то неожиданные
задания, которые надо решить за час или два. И человек
должен собрать все творческие силы и должен найти решение
какой-нибудь большой художественной задачи. Это было
чрезвычайно полезно, это тоже нужно уметь.
– А как вы детей воспитываете? Как ваш отец или у вас иная
система?
– У моих родителей нас с сестрой было двое, а у меня четверо
детей, и это большая разница. Старшей дочери исполнилось
восемнадцать лет, а самой маленькой пока четыре. При такой
возрастной разнице в одной семье есть много полезного для
всех. У нас все друг друга воспитывают. Старшая дочь учит
младшую рисовать, смотреть книги по искусству и кататься на
велосипеде. А младшая в старшей соответственно невольно
воспитывает родительский, женский опыт. При этом у них
сестринская дружба, нежность и любовь. Сын Фёдор, ему
девять, борется с моим курением и обучает маленькую Марфу
приёмам карате, и вместе со средней дочерью они воспитывают
в нас с Юлией, моей женой, терпение, которого, если честно,
нам часто не хватает. У меня более мягкие методы воспитания,
чем у моего отца, но иногда я зверею, и они это знают. Нам
очень нравится быть многодетными родителями. Разные
трудности в этом, конечно, есть, но все они меркнут перед
чувством, что ты создал свой собственный мир, свой большой
дом, семью, традиции, которые уже живут в детях. И для меня
это важнейшая часть моей жизни. Мы редко разлучаемся и всё
делаем вместе: учимся, путешествуем на русский север или в
Италию, принуждаем детей иногда пока насильно в
воспитательных целях по их возможностям участвовать в
родительских делах. Например, вместе с музейными
реставраторами облачать манекены в старинные костюмы из
нашей коллекции для выставочной экспозиции. Думаю, это очень
им полезно.
– Вы уже знаете, кто кем будет? Будут художники?
– Старшая Ольга будет. Я так говорю не потому, что так
положено по семейной традиции. Она действительно хорошо
рисует, у неё есть талант и большое желание с детства.
– Какие у Ольги интересы? Ей близка русская тема?
– Да, близка. Ей также нравится графика, книжные
иллюстрации. И это её выбор, я никогда её не заставлял
рисовать, ей это самой очень нужно.
– Вы её учитель?
– Нет, дома невозможно. Если я начинаю с ней заниматься, это
либо скандал страшенный с криком и слезами, либо это милое
баловство. Но я помогаю, смотрю. Мы очень любим вместе
смотреть хорошие выставки. В путешествиях у меня есть два
безусловных единомышленника, которые готовы бросить все
пляжные зонтики и поехать смотреть руины в маленьком городке
на полуденной жаре, это Юлия, моя жена, и дочь Ольга. Ольга
мой союзник. Дочь моя, Глафира Ивановна, пятнадцать лет от
роду, существо нежное, восприимчивое, при этом девица
остроумная, очень общительная, и мне хотелось бы, что бы её
будущее было связано с концертно-музейно-галерейной
деятельностью. Помню, лет восемь назад мы были у Николая
Чудотворца в Бари. Жарко, солнце палящее, служба очень
ранняя была у мощей. Девчонки у нас достаточно выносливые,
тогда уже могли акафист прочитать, но вызвались сами после
этого ещё и за день махнуть на машине до Помпей, а это 280
километров. Я был удивлён такому их мужеству тогда. Мне
очень надо было посмотреть виллу с фресками танцовщиц,
которую никогда не видел вживую, успеть надо было всё в один
день. И Глаша очень переживала, что я могу не получить
важного художественного впечатления. Терпела все неудобства
и выказывала полнейшую моральную поддержку, как настоящий
товарищ, молодец! Все дети с раннего возраста занимаются
аутентичным фольклором в одном из лучших коллективов
«Веретёнце». У них поездки с народными исполнителями в
экспедиции, гнесинские преподаватели, состав ансамбля – от
трёх лет до тридцати, концерты, фестивали, праздники – такая
большая дружная община молодых людей, живущая в подлинной
народной и музыкальной традиции. Это помогает в воспитании у
детей чувства правды, никогда в своей жизни, они не
перепутают развесистую клюкву с подлинным звучанием
старинной русской песни, народного духовного стиха, или
настоящей деревенской пляски.
– Дети это принимают, не бунтуют?
– Да что вы! Это невероятная энергетика, делающая их
счастливыми. Кроме этого, есть и школа, и друзья. Вот сейчас
все говорят о плохом качестве образования, это правда, что в
системе всё стало хуже и надо восстанавливать, улучшать
систему. Но ведь детей растит не государство и не школа, а
родители, семья. И те, кто хотят, ищут для своих детей
хорошего, имеют большие, к счастью, возможности, во всяком
случае, в больших городах. При каждом музее есть педагоги с
уникальным опытом, которые ведут интереснейшие занятия для
детей. Наши вот с детства ходят в литературный музей
Пушкина, музей Толстого. Если начинать с трёх лет, для них
это будет абсолютной ценностью.
– Что вы пишете?
– Сейчас у меня вышла книга про символику и образ в
древнерусском искусстве.
– Вы расшифровываете эти символы? Как вы объясняете,
например, появление павлинов и голой женской груди в храме
Покрова на Нерли в Боголюбово?
– Это идёт из Византийской традиции, они не гнушались такими
изображениями, они же ромеи, наследники Рима, античности. Их
священнослужители наизусть знали Аристотеля с Платоном, как
и Новый, и Старый Завет. Вектор античной символики плавно
перешёл в христианскую культуру. Нашего язычества там очень
маленький процент, эта символика идёт из глубины соединения
античного и скифского мира. Никто не видел изображения
языческого пантеона русского, это было не так
распространено.
– Как вы видите будущее искусства?
– Ну, я прогнозов не даю, я же не пророк. К нам в академию
каждый год поступают мальчики и девочки, и уровень
абитуриентов в целом падает. Особенно по сравнению с
60–70-ми годами. Тогда в училищах писали так, как сейчас в
институтах. Смотришь, как дети рисовали в гимназиях в XIX
веке, и понимаешь, что сейчас не в каждом институте так
рисуют. И вкус художественный очень занижен. В школах сейчас
все готовятся к ЕГЭ, изобразительное искусство не считается
важным предметом, а где то его вообще нет, так же как и
музыки. Сейчас Лескова вот, я слышал, убрали из программы. А
уж без Лескова русскую литературу, русский язык вообще
нельзя себе представить. Мне Лесков даёт ощущение родины. А
если художник мало прочёл, это будет видно в его картинах.
Беседу вела Наталья ГОРБУНОВА
Литературная Россия №31-32. 01.08.2014 |